Стоя спиной ко мне, он потянулся к лампе. Рука его не дрожала. Зато другая, украдкой от меня, сложилась в знак, оберегающий от зла. Но, оставаясь Артуром, он еще через мгновенье обернулся ко мне и сказал:
– А теперь и я должен кое-что тебе сказать.
– Что же?
Он ответил, словно вытягивая слово за словом из глубины:
– Женщина, с которой я был сегодня – Моргауза. – И, видя, что я молчу, спросил: – Ты знал?
– Узнал, когда было уже поздно тебя останавливать. А должен был бы знать. Я, еще отправляясь к королю, чувствовал, что что-то не так. Ничего определенного, но меня давили тяжелые тени.
– Если бы я сидел у себя в комнате, как ты велел...
– Артур. Что свершилось, то свершилось. Бессмысленно теперь говорить «если бы то» да «если бы се». Разве тебе не ясно, что ты невиновен? Ты послушался своей природы, так всегда поступают юноши. А вот я, я виноват кругом. По справедливости ты мог бы теперь проклинать меня за такую скрытность. Если бы я раньше открыл тебе тайну твоего рождения...
– Ты велел мне сидеть здесь и никуда не уходить. Пусть ты и не знал, какое зло носится в воздухе, зато ты знал, что, если я тебя послушаюсь, зло меня не коснется. Если бы я послушался, то не только избег бы опасности, но и остался бы чист... – он проглотил какое-то слово, – не запятнан. Ты виноват? Нет, вина на мне, бог это знает, и он нас рассудит.
– Бог рассудит всех нас.
Он в три нервных шага пересек комнату, метнулся обратно.
– Изо всех женщин на свете – моя сестра, дочь моего отца...
Слова не шли, застревали в глотке. Я видел, как ужас липнет к нему, точно слизняк к зеленому листу. Левая рука его все еще была сложена в знак, оберегающий от зла, – древний языческий знак: с незапамятных времен то был тяжкий грех перед любыми богами. Вдруг он остановился, оборотясь ко мне лицом, даже в эту минуту он думал шире, чем о себе одном:
– А Моргауза? Когда она узнает то, что ты сейчас открыл мне, что она подумает о грехе, нами содеянном? Что сделает? Если она придет в отчаяние...
– Она не придет в отчаяние.
– Откуда ты знаешь? Ты же сказал, что не знаешь женщин. Я так понимаю, что для женщин эти вещи значат еще гораздо больше. – Ужасная мысль-объяснение поразила его. – Мерлин, что, если будет ребенок?
Кажется, мне еще никогда в жизни не требовалось столько самообладания. Он в испуге всматривался мне в лицо; позволь я выявиться моим настоящим мыслям, и один бог знает, что бы с ним могло статься. При последних его словах бесформенные тени, которые всю ночь угнетали и когтили мне душу, вдруг обрели очертания и вес. Они нависли надо мною, они заглядывали мне через плечо, тяжкокрылые стервятники, и от них разило падалью. Я, так хлопотавший о зачатье Артура, сидел сложа руки и не видел, как была зачата его погибель.
– Я должен буду сказать ей. – Голос его прозвенел, натянутый отчаянием. – Немедленно, сейчас. Раньше, чем верховый король объявит меня своим сыном. Может быть, кто-то догадывается, может быть, ей нашепчут...
Он продолжал взволнованно говорить, но я не слышал, поглощенный собственными мыслями. Я думал: если я скажу ему, что она и так знает, что она порочна и порочны чары ее; если я скажу ему, что она нарочно все подстроила, чтобы получить в руки силу; если я скажу ему все это сейчас, когда он и так потрясен событиями прошедшего дня и минувшей ночи, тогда он просто схватит меч и зарубит ее. И она умрет, а с нею умрет и семя, которому суждено вырасти порочным и подточить его в его славе, как ныне точит его слизняк отвращения в юности. Но если он сейчас убьет их, никогда больше не поднимет он меч во славу божию, и порок их восторжествует над ним, когда дело его жизни еще даже не начато.
И я проговорил спокойно:
– Артур. Постой и выслушай меня. Я сказал уже: что сделано, то сделано, мужчины должны уметь принимать последствия своих поступков. А теперь вот что я тебе скажу. Близок тот день, когда ты станешь верховным королем, а я, как ты знаешь, королевский прорицатель. Выслушай же мое первое прорицание. То, что ты сделал, ты сделал в неведении. Ты один из семени Утеров чист. Боги ревнивы, ты ведь знаешь. Они завидуют людской славе. Каждый человек носит в себе семя своей погибели, и ты тоже не более как человек. У тебя будет все; тебе нечего будет желать; но всякой жизни наступает предел. И ныне ты сам положил такой предел для себя самого. Распоряжаться собственной смертью – есть ли для человека жребий желаннее? Каждая жизнь чревата смертью, каждый свет – тенью. Довольствуйся тем, что стоишь в луче света, и не заботься о том, куда упадет тень.
Он слушал меня все умиротвореннее, а потом негромко и спокойно спросил:
– Мерлин, что я должен делать?
– Предоставь все мне. А сам забудь, не вспоминай о ночи, думай об утре. Слышишь, заиграли трубы? Ступай теперь и поспи немного до наступления дня.
Так, незаметно, было выковано для нас первое звено новой цепи. Он ушел и уснул, дабы быть готовым к великим свершениям грядущего дня; я же остался сидеть и думать, а свет все разгорался, и день наступил.
Наконец, прибыл Ульфин, королевский постельничий, чтоб пригласить Артура к королю. Я разбудил мальчика, а потом проводил до порога, и он ушел, молчаливый и сдержанный, охваченный каким-то противоестественным спокойствием, подобным гладкому льду над бешеным водоворотом. Наверно, по молодости лет он уже и впрямь начал забывать про тени прошедшей ночи; теперь это было мое бремя. Такое разграничение установилось меж нами на все последующие годы.
Лишь только он ушел в торжественном сопровождении Ульфина – бывалый царедворец, должно быть, вспоминал теперь ту давнюю ночь в Тинтагеле, а сам Артур принимал королевские почести как должное, будто в жизни ничего другого не видел, – как я тут же позвал слугу и велел пригласить ко мне принцессу Моргаузу.